В спальне матери — как и во всем доме — ничто не менялось за эти годы. Тяжелый гардероб сберегал ее платья и шубы: нарядную, из дорогого меха, и попроще, на

каждый день. За плотными створками скрылась безмолвная загадка всеми забытой Бурнашихи. Для чего она жила на свете? Чтобы родить Бурнашову детей, чтобы на свой лад, на свое умение отстаивать достоинство имени Бурнашова? Это надо было уметь — невидимо прожить в таком городе, как Акташ, где каждый у всех на виду, а уж директорское семейство в особенности. Мать не потратила на себя ни одной крупицы отцовского имени и, уйдя из его жизни, ничего с собой не унесла. Смерть ее не прорубила рядом с Бурнашовым зияющую пустоту — может быть, поэтому никакая другая не стала необходимой, чтобы заменить ушедшую.
При своих, теперь редких, наездах в родное гнездо, ночуя в материнской постели, Николай обычно маялся от бессонницы. И сама бессонница в большей мере, чем мысли о матери, отдаляла его от отца. Георгий Степанович был убежден, что все умные люди обладают крепким сном, а бессонница у пустоголовых. Сам-то он спал крепко, был здоров спать в любой час суток. Много и подолгу работавший, приучился досыпать за прошедшее, не давшее сомкнуть глаз, или набираться сонного запаса впрок, как верблюд набирается своего запаса в оба горба.
В доме было тихо. Построенный вскоре после войны дом не пропускал сквозь толстые стены и добротные двери никаких звуков. Все звуки, как птицы в клетках, бились в своих комнатах. Отцовский кабинет при желании мог воскресить все петушиные наскоки Николая и все отцовские громы до последнего: «Он смеет!» А комната матери хранила свое молчание, чего-то ожидая. И вот дверь распахнулась, гулко ударившись о стену, и боком, остро выставив плечо, поднятое к подбородку, влетел решительный Володька: