— Это подло! Бессовестно и подло! Собирать по городу сплетни, тащить их отцу! Если хочешь знать, я плюю на все эти обывательские разговоры. Отцу завидуют... — Мальчишеский голос сорвался, охрип, губы дергались. Теплая, нежная жалость толкнулась в груди Николая. Еще мальчишкой он впервые был сражен таким непривычным

чувством. В свои двенадцать лет он усердно обрастал неуязвимой, как ему казалось, броней мужской грубости и прямоты, и тут нежданно объявился в доме плачущий грудной младенец, беспомощный, безволосый, с мягким темечком, слабо бившимся, когда он спал и смотрел неизвестно какие сны. Странный, но не чужой грудной младенец, не родившийся здесь, а найденный в капусте, принесенный аистом. Когда Володька был маленьким, старший брат часто лез за него в драку, Володькины беспомощные обиды затопляли мальчишеское грубеющее сердце жалостью. Будто Николай был виноват в том, что родился старшим и сильным, что помнил отца еще молодым и помнил Акташ более тесным, а степь вокруг более дикой, что никогда не искал у отца защиты, а сам, как умел, своей мальчишеской честью прикрывал отца с воображаемого тыла. За все за это он был и теперь в ответе перед младшим братом, ворвавшимся к нему и ставшим перед ним в знакомой боксерской позиции, как и подобает сыну Бурнашова, пришедшему выяснять семейные отношения. Названый братец Володька, незаконный Георгиевич... Какими кольцами откладывается в нем Акташ? Какими глазами смотрит он на город из отцовского окна и какими из города на всем здесь известный дом у подножья сопки Акташ?
— Садись, Володька. Поговорим... Не о нас с тобой, а об отце. Неужели ты и вправду думаешь, что сегодня от меня он впервые услышал про автобус, про бассейн, про твой комсомольский билет?.. Обо всем он и раньше знал. Ты не дергайся, подожди... В Акташе тайн для отца не бывает. Никаких. Он знает обо всем, что происходит и на комбинате, и в городе. Считает себя обязанным знать. Не думаю, что это приятная обязанность.