Стучал мотор, плыла по воде тень стожка, не шевельнулась фигура в плаще и высокой фуражке.
— Эй, дядя! Подвези в Рыбачье!
Глухой он, что ли? Рявкнули сирены машин — дядя на лодке не шелохнулся. Бахнули в воздух — хоть бы что! Лодка медленно удалялась.
— Шарахнуть бы из ружья по нему! Почему не откликается! Он же, сволочь, похоже, сено краденое везет! Надо бы ему, паразиту, лодку продырявить. На добрую память... — в сердцах сказал парень с грузовика.
Темный стожок уплыл за камыши.
А скрипка еще долго пела, и, временами прерывая ее, бухтел над озером ровный голос, быть может, объяснявший благотворное влияние классической музыки на человеческие сердца, но, видно, в Рыбачьем это влияние сказывалось не сразу, потому что к парому так никто и не пришел.
Мы слонялись по берегу, и руки наши, не зная покоя, звучно касались щек, лбов, виртуозно залетали за спины, охлестывая лопатки. Приловчившись, комары успевали впиваться и в руки. Мы заперлись от них в «Москвиче», но сразу установили, что за наглухо завинченными окнами долго не усидишь. В палатке от комаров тоже не нашлось бы спасения.
Меж тем паренек, шофер грузовика, прикатил откуда-то из камышей мокрую лысую шину, свалил внутрь ее обломки досок, гнилушки, плеснул солярки и поджег. Пламя вскинулось вверх, выпустило черное облако вонючего дыма. Мы потянулись к огню. То был не лирический лесной костерок, в который глядишь не наглядишься, как вскипает на полешках сок, как огонь то осторожно лижет хворост, то вдруг разом охватывает его со всех сторон. Нет, этот костер гудел и чадил, как примус, обдавая вблизи кухонным жаром, но все равно любо было сидеть у него и смотреть, как комары стаями втягиваются в пламя и сгорают в нем.
Из Рыбачьего, возможно, видно было красное свечение костра, но уже нечего было рассчитывать, что кто-то, заметив его, пошлет к переправе паромщика или сам придет нам на выручку. Ведь даже переправившись, мы теперь, ночью, уж никак не решились бы двинуться неверными, запутанными дорогами через камыши и солончаки, а остались бы до света на берегу Алаколя, — так не все ли равно на каком берегу мы теперь оставались. Сидеть нам здесь до утра — сначала у чадящего спасительного костра, защитив сколь возможно спины и затылки, а за полночь, когда неодолимо кинет в сон, мы приткнемся где попало — и пользуйся, комар!..
Паренек с грузовика притащил к костру арбуз, раскромсал его на газете крупными скибами. И заметно было, что нож не поспевал резать арбузную корку: распираемая изнутри, она раскалывалась, опережая лезвие, — и так бугриста, сочна была открывшаяся алая крупитчатая мякоть.
— Угощайтесь, — сказал парень. — Семипалатинский арбуз. Сахарный
«Семипалатинский» он произнес с ударением на втором «и», как и положено коренному жителю здешних мест. А потом отрекомендовался:
— Будем знакомы — меня Валера зовут. Из Уч-Арала я, шоферю в колхозе.
Мы тоже назвали себя, выложили к костру все, что оставалось из съестного.
Подошел дядька с «газика», оказалось — строитель из нашего города.
— В порядке шефства людям клуб отделывали, — пояснил дядька, по всем ухваткам — бывалый человек, не иначе как прораб. Он вытащил из кошелки полкаравая серого пшеничного хлеба, кусок желтого старого сала.
— Вострецов! — позвал прораб, обернувшись к «газику». — Ты чего там возишься? Иди сюда! И лещей прихвати копченых, они у меня там, на заднем сиденье. Слышишь, Вострецов?!
—- Иду! — долетело в ответ. Что-то странное было в этом «иду», какая-то певучая мягкость.
«А ведь это Мйтья! — подумал я. — Митья Вострецов...»
И вправду, к костру уже приближался Митья Вострецов — в высоких болотных сапогах, в забрызганном красками ватнике, в берете, из-под которого свисал на уши и на шею клетчатый носовой платок.